Давление на пустоту

Чем тоталитарная беспомощность власти отличается от выученной беспомощности народа



В современных общественных науках довольно часто используется понятие, изначально возникшее в области психологии: «выученная беспомощность». Это такое состояние человека или животного, при котором индивид не предпринимает попыток к улучшению своего состояния, не пытается избежать отрицательных стимулов или получить положительные, хотя имеет такую возможность.

Термин применяют там, где речь идет о социальной или политической пассивности, о безропотном склонении индивидов перед силами корпорации или государства.



Первооткрыватель понятия, американский профессор Мартин Селигман, отмечал, что беспомощность вызывают не сами по себе неприятные события, а опыт неконтролируемости этих событий. Живое существо становится беспомощным, если оно привыкает к тому, что от его активных действий ничего не зависит, что неприятности произойдут в любом случае и на их возникновение никак не повлиять.

Очевидно, при описании положения сегодняшнего российского социума понятие «выученной беспомощности» подходит более чем. На него ссылаются, как правило, при обращении к политическому и гражданскому сознанию подавляющей части российского населения, называемому также «глубинным народом». Как говорит сам автор этой идеологемы Владислав Сурков, главные качества «глубинного народа», по которым он узнается, — это «… и не …» (примерно то же, что «вкалывать и не разговаривать»Ред.).

Причина, с одной стороны, лежит на поверхности:

когда индивид неоднократно наблюдает, что инициативы его или его окружения не оказывают никакого заметного воздействия на существующий порядок вещей, управляемый одной лишь безоговорочной государственной волей, то собственная его воля к активности замораживается и уходит «на глубину».

Здесь мы имеем дело с беспомощностью, которая непосредственно «выучивается» из опыта.

Но есть и другая причина. Она связана с тем, что бесполезность попыток что-то изменить передается как бы по наследству, от поколения к поколению, в качестве устойчивого культурного кода. Индивид может и не иметь собственных неудачных попыток политической и гражданской активности, но он «считывает» установку на неудачу из расхожих представлений об отечественной истории, из семейных хроник, которые так или иначе имеют связь с советской эпохой «большого террора» или хотя бы с безгласным периодом застоя. Он «считывает» общий экзистенциальный бэкграунд, который существует уже веками, со времен идеи «Москвы — третьего Рима» и который продуцирует бесполезность и опасность конкуренции с «государевой волей». Если же индивид является еще и верующим православным, то ко всему прибавляется «духовное наставление»: «Всяка душа властям предержащим да повинуется, ибо несть бо власти, аще не от Бога».



Наверное, для усвоения беспомощности большей частью российского населения такой вариант «наследственной» передачи является основным. Это можно назвать «передаваемой беспомощностью». Воля и сознание людей имеют перед собой заранее предостерегающую картину — наподобие того, как перед взором верующего грешника всегда должны стоять образы адских наказаний. Предостережение транслируется как через верхние, так и через низовые слои культуры, закрепляясь в устойчивых фольклорных силлогизмах: «Мы — люди маленькие».

Итоговый эффект: российский «глубинный человек» даже и не помышляет о каких-то критических гражданских идеях. Еще меньше — о действиях.

Конечно же, «передаваемая беспомощность» есть не только российский феномен, но здесь она явила и сейчас являет собой наиболее показательный образец.

Сегодняшний российский мир демонстрирует еще один вариант беспомощности. Это беспомощность власти. В отличие от населения страны, которое исповедует принципы «маленького человека», власть заметна и очень активна. Можно утверждать, что она есть вообще единственный актор, единственный субъект происходящего в российском мире. Однако если исходить из того, что цель всякой успешной власти — в создании условий для общественной эволюции, то успехи российской власти можно признать сомнительными. Даже в период благополучных нулевых годов обществу не было предложено ничего, кроме устремленного в бесконечность товарного потребления. Из этого не родилось и никакой эволюции: ни гражданской, ни экономической, ни интеллектуальной. Возможно, самое безыдейное время за последние 100 лет. Более того, сытые нулевые оказались прямым коридором к тому, чтобы власть перешла к деактивации вообще всяких общественных сил.

Единственное, что действительно хорошо удавалось власти, так это внедрять представление о собственном необратимом могуществе. А также создавать и усиливать среди населения атмосферу покорности.

И то и другое не было особенно сложным с учетом социальных принципов населения. Но как раз вот эта созданная властью атмосфера, постоянно укрепляемая новыми запретами, репрессиями и преследованиями, больше всего и свидетельствует о фундаментальной, стратегической беспомощности. Общество, состоящее из «маленьких людей», бессубъектное общество, не может служить реальной опорой ни для какой власти. Собственно, оно и не является обществом. Люди служат и подчиняются в силу своей податливости, в силу инерции. До той поры, пока чувствуют идущее от власти давление.



Стоит давлению ослабеть — и немного найдется тех, кто поддержит правителей по собственной воле. А когда давление сталкивается с совершенно податливой, ускользающей, инертной субстанцией, напоминающей пустоту, оно проваливается в нее и ослабевает. Невозможно ожидать хорошего эффекта от давления на пустоту. Она не дает обратной связи, она затягивает в себя. И власть с неизбежностью падает в пустоту, в социальный вакуум, который, впрочем, ее же многолетними трудами и создавался. Да, в ее распоряжении еще есть огромный аппарат агентов: депутатов, чиновников, полицейских, судей, — но нет главной предметной опоры, через которую власть могла бы рефлексировать над собой, осознавать себя. Ибо нет общества. Не имея этой опоры, она повисает в безрефлексивности и беспомощности.

Здесь также полезно вспомнить, как Мартин Селигман связывает свой концепт «выученной беспомощности» с тем способом, каким человек склонен объяснять случающиеся с ним неприятные вещи. Если «беспомощность» не довлеет и человек с оптимизмом смотрит на собственную судьбу, то неприятности и провалы носят для него локальный, случайный характер. Он не пишет на их основе «теорию заговора». И напротив, когда синдром «беспомощности» внедрен в сознание, в поведение, — нет занятия более интересного, чем при всяком удобном случае говорить об «окруживших врагах». Искать «врагов».

Каким образом российская власть объясняет свои неприятности и провалы — очевидно. Но она скорее не ищет врагов, а назначает их — с размахом и изобретательностью. Назначает прежде всего там, где может возникнуть сомнение в ее, власти, безграничном авторитете.

Там, где может возникнуть от нее независимая субъектность, своевольная общественная сила. Враги назначаются, и тут же на них объявляется охота. В итоге все, что было или пыталось быть независимым и своевольным, изгоняется или загоняется в клетку. Общественная сила исчезает, едва проявившись. И власть оказывается здесь единственной силой из возможных. Кто теперь сможет упрекнуть ее в беспомощности, кто возразит ей?

Такое положение вещей нравится не только самой власти. Население, которым власть правит, тоже, судя по всему, не любит альтернатив и сомнений. Население, из потенций которого, собственно, и произрастают альтернативы, не любит процесс собственного роста. Ведь это нечто изменчивое, непредсказуемое, рискованное. Быть субъектом — это рискованно. Это трансцендентно. Население же не понимает трансцендентного. Оно хочет понятного, несложного. Оно и Бога хочет сделать понятным, имманентным знакомому образу в позолоченном окладе. Населению хорошо понятны и позолота, и оклад.

А потому оно не делает ставок на собственные потенции. Оно делает ставки на власть. И одобрительно кивает, когда власть эти потенции закрывает. Зачем плодить риски? Да к тому же те, кто напрямую служит понятному им Богу, не устают повторять: «ибо несть бо власти, аще не от Бога».

Население и власть совпадают в своем желании назначать врагов там, где могут намечаться перемены.

Их объединяет чувство обостренной беспомощности перед лицом перемен. Даже не перед лицом — перед самой мыслью о переменах. Перед будущим. Это и есть тоталитарная беспомощность.

Они запираются в крепости, осажденной врагами, которых сами и назначают. Всякий, кто движется не по уставу и в неположенное время, воспринимается как враг. Бить по врагу и видеть его падение — это и цель, и удовольствие. Удовольствие от безнаказанности. Безнаказанность — обратная сторона и родная сестра беспомощности.

Но если кто-то так страстно и последовательно желает прикрыть свою беспомощность, не значит ли это, что причина действительно появилась? Что нечто трансцендентное наметилось? Или же здесь мы видим тот известный садизм грязной уличной драки, когда больше и сильнее бьют всегда того, кто уже не имеет сил к сопротивлению?

* * *

И есть еще один момент. Назначенный враг, которого при молчаливом довольстве большинства система власти создавала для собственного утешения, вдруг может оказаться не безответным фейком. Он может пересмотреть приписанную ему роль жертвы. В этот момент державная беспомощность создателей фейка, вышедшего за рамки отведенной роли, сыграет с ними весьма недобрую шутку.